Я тоже не знаю, что это. Записки, мысли, воспоминания, эскизы. Оставляю на ваш суд. И плохая пунктуация, да, именно она.
Кактутменятьшрифтничегонепонимаю.
Мы радовались этой сырой картошке как какому-то чуду. Помню, как мама своими шершавыми пальцами чистила их, а ведь я был так голоден, что съедал всё целиком. Кэрри никогда не любила подобную стряпню, но разве у неё был выбор? Она почти всегда плакала и смотрела на меня своими большими черными глазами, и взгляд её был слишком взрослым. Так, будто она все понимала лучше, чем мы. Но мы все были одинаковыми — недоношенные дети войны, и будущее для нас рисовали запредельно близкие взрывы и ритмичный гул пулемётов.
И будущее наше было нарисовано багровыми красками, титаническими усилиями и патриотизмом. И я неуверенно шагал по этому будущему в тонком плаще студента-художника; больше всего я любил рисовать рассветы. Я так хотел когда-нибудь нарисовать тот последний рассвет, когда мы все ещё были вместе.
А когда мне прошел тридцатый, дела пошли вверх. И я часто засиживался в кабинете вдали ото всех, называя это важной работой. И тогда Инна тихо заходила и, словно боясь что-то сказать, брала мою руку своей вечно горячей ладонью. А я так же без слов выходил из дома и бродил по улице совсем без какой-либо цели. А вечера тогда были такими тёплыми и воздух таким горячим. Был ли я привязан к ней? Скорее всего. Любил ли я её? Никогда.
А тогда на бумаге я пытался начертить невыносимый запах лекарств, двадцать лет поисков, деньги, о да, еще больше денег, морщины на лице дока и холодные металлические поручни. Опять лекарства, вперемешку с отчаянием. Я ломал карандаши, я ломался. И я рисовал инструкции аккуратным шрифтом: употреблять страх с утра перед приёмом пищи и вечером после – когда матери становилось хуже. Одна столовая ложка надежды, и опять лекарства-лекарства-лекарства. А потом крики Инны «я не могу так больше/не могу/ все наши сбережения/ это не спасёт её» и под конец опять «я не могу так/ я ухожу». О, Инна, моя верная Инна; все убегают, как только веет запах нищеты.
Она сидела возле меня в такую рань, а я рисовал уходящий август. Её лицо было исполосано войной и болезнями, такими четкими идеальным контурами, которые я никогда бы не изобразил на холсте. Её глаза выцвели, я запомнил их совсем не такими; светло-голубой переходил в серый, а дальше – в изумрудно-зелёный. Идеальная палитра, разве нет? Судьба рисует прекрасные картины; снимаю шляпу перед ней.
Я мешал краски, а мать говорила и смеялась, смеялась, смеялась.